Часто утверждается, что крах советского проекта был предопределён чисто экономическими причинами. Указывают также на усугубившие их управленческие ошибки того времени, а также на откровенное предательство партийной элиты. Но это всё вторичная, хотя и немаловажная, сторона вопроса. А есть и его первичная сторона, связанная со слабой “иммунной” спецификой позднесоветской коллективной ментальности.
Что это была за ментальность? Она вытекала как следствие из эклектической комбинации двух разнородных мировоззренческих позиций. Одна позиция – это унаследованный народным сознанием от религиозных пластов прежнего духовного опыта и взятый советской властью на вооружение идеал социальной справедливости. Другая позиция – это не имеющее никакого отношения к идеалу социальной справедливости и вообще ко всей ценностной проблематике (как исторически обусловленной и потому “относительной”) научно-материалистический взгляд на мир. Разнонаправленность этих двух позиций, насильственно сведённых в единую эклектическую конструкцию, и погубила в конечном счёте советский проект.
То, что “брак” в теоретическом обеспечении проекта обнаружился не сразу, объясняется просто: до поры до времени эклектика была малозаметна. Дело в том, что пока малограмотный народ напрягался на стройках и гибнул на войнах, руководителям верили на слово – было не до теорий. Да и послевоенная трудная обстановка не располагала к ним. Но вот настали более спокойные и сытые времена (так называемый “застой”), подросло новое, более образованное поколение, в сознании которого противоестественное совмещение двух разнородных мировоззренческих позиций начало постепенно давать сбои. То есть новое поколение если ещё и не понимало, то уже интуитивно чувствовало, что в своих реально существующих формах советский проект определяется не столько официально заявленным идеалом социальной справедливости, сколько своим научным обоснованием – материалистическим мировоззрением. А мировоззрение это, чуждое относительным в его трактовке ценностным понятиям, подспудно ориентировало массовое сознание на принципиально не совместимые с высокими идеалами поведенческие установки: “политика вне морали”, “экономика вне морали”, “наука вне морали” и т. д.
В такой ситуации перед вождями страны остро встал вопрос о соответствии идеалов мировоззрению. Тут уже партийному руководству и его философской обслуге пришлось напрягать мозги всерьёз: изобретать, с одной стороны, “марксистко-ленинскую этику”, а с другой – обуздывать крепнущий молодёжный цинизм с помощью ещё одного наспех сляпанного рычага управления – “морального кодекса строителя коммунизма”. Но, как известно, ни одна из этих мер себя не оправдала. Заказное словоблудие советских философов уже откровенно раздражало, а плагиат из новозаветных текстов лишь усиливал общественный нигилизм.
Этот-то нигилизм, насквозь пропитавший сознание большей части советского общества и полностью – его верхов, и подкосил его. Всё остальное – разочарование в идеалах, предательство элит, теневая экономика и др. – закономерные следствия из сложившейся ситуации. В эпоху “перестройки” эти следствия были доведены до своего логического завершения и юридически легализованы.
Не нужно только делать отсюда скоропалительный вывод, будто любой человек, называющий себя материалистом, – циник и нигилист. В реальной жизни расхождение идеалов с исторически изменчивым мировоззрением всегда проявляет себя с запозданием, – следствия из этого расхождения обнаруживают себя далеко не сразу. Человек, воображающий себя материалистом, на самом деле может являться таковым не потому, что на собственном жизненном опыте выстрадал данное мировоззрение, а потому, что бездумно усвоил его в школе и в институте. В личностном плане он может ещё очень долго следовать идеалам, инерционно унаследованным от родителей, друзей и среды.
Лишь бессознательной ментальной инерции мы обязаны тем, что в массовой народной памяти советское время запечатлелось не только трагическими, но и светлыми своими сторонами. Ведь именно идеалом социальной справедливости определялся по преимуществу духовный настрой советского общества. Но, не имея под собой должной мировоззренческой опоры, он был обречён на неадекватные формы своего воплощения и, как следствие, на угасание.
Ситуация усугублялась ещё и тем, что научный материализм был преподнесён советскому обществу не в качестве одной из многих, на равных конкурирующих друг с другом картин мира, а в качестве “единственно верной” доктрины, нетерпимой по отношению к любому инакомыслию. По сути, он был навязан обществу силой, и в этом смысле представлял собой уникальный эксперимент по перепрограммированию культурного кода целого народа.
Причина, по которой эксперимент растянулся на целое семидесятилетие, сводится к тому, что многодесятилетняя промывка мозгов научным материализмом приучила воспринимать эту форму мировоззрения не как обусловленную историческим временем теоретическую конструкцию, а как отражение самой объективной реальности. Такой она, по большому счёту, воспринимается и сегодня. Хотя для самостоятельно мыслящих историков науки с самого начала не было секретом, что научный материализм – это не более чем философское построение, живое в конце XVIII, середине XIX века, но уже в начале XX века ставшее “историческим пережитком” (определение В. И. Вернадского).
А возможна ли научная альтернатива “историческому пережитку”?
Вот что пишет по этому поводу тот же В. И. Вернадский, учёный с ярко выраженным междисциплинарным кругозором: “Мы подходим к очень ответственному времени, к коренному изменению нашего научного мировоззрения”. “То, что вчера казалось научно невозможным, завтра может оказаться научно необходимым”. “Ясно, что жизнь не отделима от космоса, и её изучение должно отразиться – может быть очень сильно – на его научном облике”. “Если подтвердится, что жизнь есть не планетное, а космическое явление – последствия этого для биологических и гуманитарных концепций будут чрезвычайны” (“Изучение явлений жизни и новая физика”). “Идея вечности и безначальности жизни… получает в науке особое значение, потому что наступил момент истории мысли, когда она выдвигается вперёд как важная и глубокая основа слагающегося нового научного мировоззрения будущего” (“Начало и вечность жизни”).
Очень интересны те соображения Вернадского, которые касаются роли человеческого фактора в новой картине мира: “Ход развития человеческой мысли вполне аналогичен естественным процессам, то есть совершается не по законам человеческой логики, а по своим неведомым и непредвидимым нами путям”. “Может быть, мысль, основа личности, бессмертна” (“Философские мысли натуралиста”). И сходное направление мыслей видим у некоторых других специалистов. В частности, у
А. А. Любищева читаем: “Теперь намечается синтез: Вселенная не хаос, а Космос; эволюция основана не на борьбе хаотически возникающих изменений, а на… наличии подобного сознанию творческого начала” (“Проблемы формы, систематики и эволюции организмов”).
Аналогично у В. В. Налимова (математика, историка культуры, специалиста в области изучения языка и мышления): “Происхождение или эволюция Вселенной в значительной мере может зависеть от её совместимости с интеллектом. Парадоксально, что в то время как физики считают невозможным обсуждение динамики Вселенной без обращения к человеческому сознанию, непосредственно причастному к ней, философы-материалисты всё ещё утверждают, что сознание – это всего лишь “механический придаток” машины”. И далее: “Нельзя сказать что-либо серьёзное о сознании, не постулировав изначальное существование непроявленной семантики. Это, пожалуй, и есть главный вывод наших многолетних размышлений над проблемой сознания” (“Спонтанность сознания”).
“Бессмертная мысль”, воплощённая в “подобном сознанию творческом начале” с его “непроявленной семантикой” – чем, спрашивается, не научная реинкарнация формулы “Вначале было Слово”? Не она ли, эта реинкарнация, угадывается в так называемой “предструктуре понимания, превосходящей своим содержанием идею строгости самых точных наук” (М. Хайдеггер)? Не о ней ли говорится как о “дорефлексивной инфраструктуре неявных допущений” (А. У. Гоулднер, А. П. Огурцов), как о “предрассудках, выполняющих функцию предрассуждений” (Х.-Г. Гадамер), как о “нераспакованном семантическом континууме” (В. В. Налимов)? Не скрыта ли в её метаязыковых тайниках надежда на реабилитацию понятий “совести”, “справедливости” и прочих категорий того же рода, скомпрометированных и обесцененных материалистической наукой? И не стоим ли мы на пороге слома “ловушки псевдовыбора между верой и знанием” – ловушки, созданной именно материалистическим восприятием мира?
К тем же по сути вопросам подводит постулированное квантовой теорией неразрывное единство наблюдаемой и наблюдающей реальностей. На них же заостряет внимание “антропный принцип в космологии”, согласно которому фундаментальные параметры Вселенной оказываются почему-то именно такими, какие необходимы для изначального существования в ней разумной жизни. И о том же заставляет задуматься Общая теория систем, согласно которой образ человека “должен радикально отличаться от его образа в мире физических частиц, где случайные события выступают в качестве последней и единственной “истины”. Мир символов, ценностей, социальных и культурных сущностей оказывается в этом случае намного более реальным” (Л. фон Берталанфи), чем это до сих пор представляется зомбированному материализмом массовому сознанию.
Судя по таким и многим другим аналогичным прогнозам очень похоже на то, что всё самое интересное, связанное с назревающей в науке интеллектуальной революцией, – впереди. Но извлечь из этой научной революции практическую пользу мы сможем лишь в том случае, если сумеем в ближайшем будущем не только сохранить себя физически, но и избавиться от материалистического взгляда на сущность ментальных явлений как на нечто “надстроечное” – второстепенное и несущественное. Только при таком условии мы сможем вернуть себе самый главный – мировоззренческий – суверенитет. И только так мы научимся противостоять манипулятивным технологиям, побеждать в информационных войнах и задавать в мировой политике свои собственные “правила игры”, а не плестись в хвосте чужих.
Сергей Горюнков