На перекрестке

Надежда Фроловна в ее 94 года мало выходила из дома.    Сын и невестка давно уж были на пенсии, управлялись по    хозяйству и без нее. Внуки и правнуки, хоть и много работали,    но при скользящих графиках кто-то всегда находился дома, ей    и не скучно, есть с кем поговорить. Жили все семьи дружно,    в огромной старой ленинградской квартире.

Надежде Фроловне, как и многим блокадникам, не докучали    возрастные болезни, не подводило пока и сердце. Но появились    забывчивость и сонливость. Редко когда досмотрит    телепередачу – в кресле с середины ее уснет. Могла    забыть, зачем из дома-то вышла. Сын наказал домашним:    одну ее из квартиры не выпускать. Это после того, как пошла    в магазин и пропала на много часов. Нашли тогда только    через милицию…

Странно, но ослабевшая память Надежды Фроловны сиюминутное    упускала, зато вот давнее прошлое хранила блистательно.    Праздновался юбилей освобождения города от фашистской    блокады. И как услышит она насчет этого по радио    или с телеэкрана, тотчас что-то незабываемое и расскажет о    той поре. Правнуки слушают, интересно им.

Кто бы из близких не провожал старушку побыть на воздухе,    знали: она свернет сперва за угол, в соседний квартал.    Там молча постоит на перекрестке. И уж не трогайте, не торопите    ее, а лучше отойдите, оставьте одну. А как накатит    слеза, не приставайте с вопросом – дескать, бабушка, ты о    чем. Это она вспоминает дочурку Свету.

Света-то и сынок у ней перед войной родились близнецами.    Сынок в блокаду ослаб, все лежал. А Света резвая была,    бойкая. Раз напросилась с матерью в магазин, да в аккурат на    этом-то перекрестке и смерть нашла: полголовенки тогда снесло    прямо у матери на глазах шальным осколком вражеского    снаряда. Сынок-то выжил, а Света, ее кровиночка, нет…

Дарья, супруга внука, раз получила на работе отгул, второй    выходной подряд. Стало быть, время было.

– Денек-то славный и солнечно, – говорит. – Пойдем-ка, Фроловна,    прогуляю тебя.    Оделись, вышли. Вместе дошли до угла, к памятному перекрестку    старушки. Дарья чуть приотстала, газетку купить. Да    и любит тут Фроловна побыть одна, без своих. А Фроловна –    люди добрые! Что это видит она на перекрестке своем! В честь    юбилея приветили дочурку ее. В память о доченьке для всех    прохожих большими буквами вывели на панели ее имечко:    “Света”. Сердечко рядом нарисовали, как признак вечной любви,    почитания от людей. И рядом: “24 часа”.

Да, дети милые. Семьдесят с лишним лет с того дня, а боль    у матери в сердце 24 часа, навсегда. Насторожил было телефон,    он чужой. Смекнула: дали не нынешний, а с тех прежних    времен. Сама забыла, а власти знают, помнят его по сейчас.

Кряхтя, присела Фроловна на колени. Слезы великой благодарности    хлынули у старушки из глаз. Помнят! Вспомнили перед    юбилеем бедную дочурку ее. Памятник каждому не поставишь,    сколько их было тут, ленинградских смертей! А памятку    для прохожих о Светочке сделали. Спасибо за это им, материнский    поклон. Осторожно, чтоб памятку не замарать, она    уперлась в панель руками и целовала ее, ласкала ладонью, ей    все хотелось прижаться к асфальту щекой.

Дарья тем временем подоспела с газеткой. Увидела – и    давай поднимать свою Фроловну:

– Милая! Баба Надя! Да что это ты, что?!

“То ли уж спятила окончательно, – думалось Дарье, – коли    рекламку-то проститутки целует? То ли не знает, что ее город-    герой который год уже подставляет панели продажным    бабам, хлопчиков зазывать?”

Уж Дарья было открыла рот, чтоб бабушке разъяснить ее    нелепое поведение. Но тут деталь – совпаденье имен – самойто    Дарье и разъяснила все-все. И что-то не дало говорить,    удержало. Знала – не смеет она нашу позорную правду старушке    сказать. Мало того, надо предупредить всех домашних,    чтоб не вздумали правду бабушке разъяснять. Что не целовать    ту памятку надо – надо топтать ее, харкнуть, стереть    навсегда.

– Пойдем, бабуленька, к скверу, – подняла она Фроловну. – К    тому киоску с пирожными. Купим по одному.

Пошли, и Дарья дорогой все отирала слезы – непрошеные,    тяжелые слезы. И были они горше, чем те, что не просохли    еще на щеках у старой Надежды Фроловны.

Ирина Иванова,

блокадница